Рассказы о Великой Отечественной войне для школьников 6-7 класса

Рассказы о войне для учащихся средних классов

Анатолий Митяев «Длинное ружье»

Глеб Ермолаев пошел на войну добровольцем. По своей доброй воле он подал заявление в военкомат и просил поскорее отправить его на фронт — сражаться с фашистами, Глебу не было восемнадцати лет. Он мог бы пожить еще дома, полгода или годик, — с мамой и сестрами. Но фашисты наступали, а наши войска отступали; в такое опасное время, считал Глеб, нельзя медлить, надо идти на войну,

Как все молодые солдаты, Глеб хотел попасть в разведку. Он мечтал пробираться в тыл врага, брать там «языков». Однако в стрелковом взводе, куда он прибыл с пополнением, ему сказали, что будет он бронебойщиком. Глеб надеялся получить пистолет, кинжал, компас и бинокль — снаряжение разведчика, а ему дали ПТР — противотанковое ружье — тяжелое, длинное, нескладное.

Солдат был молод, но понимал, как это плохо, если не любишь вверенное оружие. Глеб пошел к командиру взвода, к лейтенанту с не очень хорошей фамилией Кривозуб, и все рассказал начистоту.

Лейтенант Кривозуб был старше солдата всего на три года. Волосы у него были черные, кудрявые, лицо смуглое, а рот полон белых, ровных зубов.

— Так, значит, в разведку? — переспросил лейтенант и, улыбнувшись, показал свои прекрасные зубы. — Я сам о разведке думаю. Давай переименуем стрелковый взвод в разведвзвод и все махнем в тыл к фашистам, Я, — сказал Кривозуб шепотом, — давно бы это сделал, да вот никак не могу сообразить, кто вместо нас будет оборонять этот участок. Ты, случайно, не знаешь?

— Не знаю, — тоже шепотом ответил Глеб. Он обиделся на лейтенанта за такой разговор и покраснел от обиды.

— Смелые люди нужны не только в разведке, — сказал лейтенант, помолчав. — Нелегкое дело досталось тебе, солдат Ермолаев. Ох, какое нелегкое! Ты со своим ПТРом будешь сидеть в самом переднем окопе. И ты непременно подобьешь танк врага. Иначе он подойдет к траншее, где обороняется взвод, и всех передавит гусеницами. Пока у нас тихо, с вами, новичками, займется опытный бронебойщик. Потом помощника получишь. Ты — первый номер в расчете, он будет вторым. Иди...

На том участке фронта в то время действительно было тихо. Где-то земля сотрясалась от взрывов, где-то гибли люди, а здесь, на ровном сухом лугу, заключенном между двумя рощицами, только кузнечики стрекотали. С настырным, усердием извлекали они из своих сухоньких телец однообразные звуки — без передышки, без остановки. Не ведали кузнечики, какой смерч пронесется над лугом, не знали, как горяча и туга взрывная волна. Если бы ведали, если бы знали, поспешили бы высокими прыжками — через кустики полыни, над кочками — подальше от этих мест.

Солдат Глеб Ермолаев кузнечиков не слышал. Он усердно работал лопатой — рыл свой окоп. Место для окопа было уже выбрано командиром. Отдыхая, когда слабели руки, Глеб старался представить, где пойдет танк фашистов. Получалось, что танк пойдет там, где и предполагал командир, — по ложбине, что тянулась через весь луг слева от окопа. Танк, как и человек, тоже старается укрыться в каком- либо углублении — чтобы труднее было попасть в него. А стрелять в танк будут наши пушки, замаскированные в рощицах. Окоп в стороне от ложбины. Когда танк будет на одной линии с окопом, солдат Ермолаев влепит ему в бок бронебойно-зажигательную пулю. На таком расстоянии промахнуться трудно. Пуля пробьет броню, влетит в танк, попадет в бак с бензином, или в снаряд, или в мотор — и дело сделано.

Но что, если танков окажется два или три? Что тогда? Представить, как он будет воевать с тремя танками, Глеб не мог. Но не мог он допустить в своих мыслях, что вражеские машины пройдут к траншее. «Пушки подобьют», — успокаивал он себя и, успокоенный, снова принимался долбить лопатой закаменевшую глину.

К вечеру окоп был готов. Глубокий настолько, что в нем можно было стоять во весь рост, он понравился Глебу. Глеб поверил в надежность укрытия и еще целый час хлопотал, благоустраивал его. В боковой стенке выкопал нишу для патронов. Еще выкопал ямку для фляги с водой. Несколько раз уносил в плащ-палатке глину — подальше от окопа, чтобы коричневое пятно не выдало врагам его убежище. С этой же целью утыкал ветками полыни насыпь перед окопом.

Второй номер — помощник, обещанный лейтенантом, пришел к Глебу только в сумерках. Вместе со взводом он тоже занимался земляными работами — солдаты углубляли траншею, копали ходы сообщения.

Второй номер был втрое старше Глеба. На его небритом лице сияли лукавством голубые глазки. Красноватый носик торчал шильцем. Губы были вытянуты вперед, словно постоянно дули в невидимую дудочку. Ростом он был мал. Совсем короткими показались Глебу его ноги—в башмаках и обмотках. Нет, не такого товарища ждал бронебойщик Ермолаев, Ждал опытного бойца, которому с почтением и радостью подчинился бы, которого слушался бы во всем. И первый раз за всю неделю, что был на передовой, Глеб встревожился. Стало ему тоскливо, появилось предчувствие чего-то нехорошего, непоправимого.

— Семен Семенович Семенов, — назвал себя второй номер.

Он сел на край окопа, ноги опустил вниз и постучал каблуками о глинистую стенку.

— Крепкая земля. Не обвалится, — сказал понимающе. — Но очень глубоко. Мне из этого окопа только небо будет видно, а мы ведь не по самолетам должны стрелять — по танкам. Перестарался ты, Ермолай Глебов.

— Я по своему росту копал. А зовут меня Глеб Ермолаев. Вы фамилию и имя перепутали.

— Перепутал, — очень охотно согласился второй номер. — А мое прозвание очень удобное. Заменяй фамилию отчеством, отчество именем — все равно будет правильно.

Семен Семенович посмотрел вдаль, туда, где у конца луга серой неясной полоской виднелась проселочная дорога, и проговорил:

— Длинное у тебя ружье, а надо бы еще длиннее. Чтобы достало через луг до дороги. Танки-то оттуда пойдут... Или ствол согнуть — буквой Г. Присел в окопчике — и стреляй в безопасности... Однако, — тут голос Семена Семеновича стал строгим, — сделал ты, Глеб Ермолаев, еще одну ошибку — выкопал окоп на одного. Мне на лугу, что ли, лежать? Без укрытия? Чтобы меня в первую минуту убили?

Глеб покраснел, как в разговоре о разведке с лейтенантом Кривозубом.

— То-то! Ты — первый номер, командир. Я — второй номер, подчиненный. А мне приходится учить тебя. Ну ладно, — закончил Семен Семенович великодушно, — завтра и мне ямку прикопаем. Не велика работа. Я сам- то не велик...

Последние слова растрогали Глеба. Ночью он долго не мог заснуть. Через шинель, постеленную на земле, кололи то ли камешки, то ли жесткие корешки. Он поворачивался, чтобы было удобнее, слушал, как ходит часовой вдоль траншеи, и думал о Семене Семеновиче. «Он, верно, добрый человек. Они, верно, подружатся. А окоп Глеб сам доделает. Пусть Семен Семенович отдыхает. Он и стар, Он и мал. Ему на войне вот как тяжело!»

Прикопать окоп не удалось. На рассвете заухали взрывы. На рощицы пикировали самолеты и сбрасывали бомбы. Страшнее взрывов был вой пикировщиков. Чем ниже скользил самолет к земле, тем невыносимее становился рев его моторов и сирен. Казалось, что с этим душераздирающим воплем самолет врежется в землю и она разлетится, словно стеклянная. Но самолет над самой землей выходил из пике, круто лез в небо. И земля не разлеталась, как стеклянная, она вздрагивала, на ней вздувались черные волны комков и пыли, На гребнях тех волн качались и кувыркались березы, вырванные с корнем.

— По местам! По местам! — кричал лейтенант Кривозуб. Он стоял у траншеи, смотрел в небо, стараясь определить, будут ли фашисты бомбить взвод, или сбросят все бомбы на тех, кто занимал оборону по опушкам рощиц.

Самолеты улетели. Лейтенант повернулся, оглядел солдат, притихших на своих местах. Прямо перед собой он увидел Глеба с противотанковым ружьем и Семена Семеновича.

— Ну, вы что? Идите! — сказал он негромко. — Сейчас будет атака...

— Я один. Второму номеру остаться в траншее! — выкрикнул Глеб, вылезая на бруствер. И добавил, объясняя свое решение: — У нас окоп только на одного...

Глеб тревожился, что не успеет приготовиться к отражению атаки. Он спешно расставил сошки противотанкового ружья, зарядил ружье, поправил полынные веточки перед окопом — чтобы не мешали смотреть и стрелять, снял с ремня флягу, положил в ямку... А врагов все не было. Тогда он посмотрел назад, на траншею взвода, и не увидел ее — то ли она была так ловко замаскирована, то ли была очень далеко. Глебу стало тоскливо. Ему показалось, что он один-одинешенек на этом голом лугу и все забыли о нем — и лейтенант Кривозуб, и Семен Семенович. Захотелось сбегать проверить — на месте ли взвод? Желание это было такое сильное, что он начал выбираться из окопа. Но тут — и близко, и далеко — стали с грозным треском лопаться мины. Фашисты обстреливали позицию взвода. Глеб пригнулся в своем окопе, слушал взрывы и думал — как выглянуть из окопа, чтобы осмотреться? Высунешь голову — осколком убьет! И нельзя не выглянуть — может, враги уже совсем близко...

И он выглянул. По лугу катился танк. Позади редкой цепью, пригибаясь, бежали автоматчики. Самое неожиданное и потому очень страшное было то, что танк двигался не по ложбине, как предполагал лейтенант, не в стороне от окопа, а прямо на окоп бронебойщика. Лейтенант Кривозуб рассуждал правильно: танк поехал бы по ложбине, если бы в него стреляли из рощиц пушки. Но наши пушки не стреляли, они погибли под бомбежкой. И фашисты, остерегаясь, что ложбина заминирована, пошли напрямую. Глеб Ермолаев готовился стрелять в борт фашистского танка, где броня тонкая, а приходилось теперь стрелять в лобовую броню, которую и не каждый снаряд возьмет.

Танк приближался, гремя гусеницами, покачиваясь, будто кланяясь. Позабыв об автоматчиках, бронебойщик Ермолаев втиснул приклад ружья в плечо, прицелился в смотровую щель водителя. И тут сзади длинной очередью вдруг ударил пулемет. Пули засвистели рядом с Глебом. Не успев ни о чем подумать, он выпустил ПТР из рук и присел в окопе. Он испугался, что свой пулеметчик зацепит его. А когда Глеб сообразил, что пулеметчик и стрелки взвода бьют по фашистским автоматчикам, чтобы не подпустить их к Глебову окопу, что они прекрасно знают, где его окоп, стрелять по танку было уже поздно. В окопе стало темно, как ночью, дохнуло жарой. Танк наехал на окоп. Грохоча, крутился на месте. Зарывал в землю бронебойщика Ермолаева.

Как из глубокой воды, Глеб рванулся из своего засыпанного окопа. То, что спасен, солдат понял, вдохнув воздух сквозь забитый землей рот. Он тут же открыл глаза и увидел в синем бензиновом дыму корму уходящего танка. И еще увидел свое ружье. Оно лежало полузасыпанное, прикладом к Глебу, стволом в сторону танка. Верно, ПТР попало между гусеницами, крутилось вместе с танком над окопом. В эти тяжкие минуты и стал Глеб Ермолаев настоящим солдатом. Он рванул к себе ПТР, прицелился, выстрелил с обиды за свою оплошность, искупая вину перед взводом.

Танк задымил. Дым шел не из выхлопных труб, а из туловища танка, находя для выхода щели. Потом вырвались с боков и из кормы плотные, черные клубы, перевитые лентами огня. «Подбил!» — еще не веря в полную удачу, сказал Глеб самому себе. И поправил себя: «Не подбил. Поджег».

За тучей черного дыма, стелившегося по лугу, ничего не было видно. Только слышалась стрельба; солдаты взвода довершали схватку с вражеским танком. Вскоре из дыма выскочил лейтенант Кривозуб. Он бежал с автоматом к ложбине, где укрылись после гибели танка вражеские автоматчики. За командиром бежали солдаты.

Глеб не знал, что делать ему. Тоже бежать к ложбине? С противотанковым ружьем не очень-то побежишь, вещь тяжелая. Да и бежать он не мог. Он так устал, что ноги еле держали его. Глеб сел на бруствер своего окопа.

Последним из дымовой завесы выбежал маленький солдатик. Это был Семен Семенович. Он долго не мог вскарабкаться на насыпь перед траншеей и отстал. Семен Семенович заметался на лугу — рванулся к ложбине за всеми, потом метнулся в сторону Глеба, увидев его, сидящего на земле. Подумал, что первый номер бронебойного расчета ранен, нуждается в перевязке, и побежал к нему.

— Не ранен? Нет? — спросил Семен Семенович и успокоился. — Ну, Ермолай Глебов, крепко ты его ударил...

— Да не Ермолай я, — сказал Глеб с досадой. — Когда же вы запомните это?

— Все я помню, Глеб! Так это я говорю от неловкости. Мы же вдвоем, должны были бить его. А ты, видишь, в траншее меня оставил...

— И правильно, окоп-то был на одного.

— Правильно, да не очень. Вдвоем- то повеселее было бы...

Глебу от этих слов и от всего, что произошло, стало так хорошо, что он чуть не заплакал.

— Эх, Семен Семенович, — сказал он, и голос его задрожал. — Насидимся мы еще вдвоем. И танков вдвоем настреляем. А этот, наш первый, близко к траншее подошел?

— Близко. Фашисты из него выскакивали прямо к нам на винтовки.

...Минуло еще несколько тревожных дней — с бомбежками, с артиллерийским и минометным обстрелом, а потом все стихло. Наступление фашистам не удалось. В тихие дни Глеба Ермолаева вызвали в штаб полка. Лейтенант Кривозуб рассказал, как идти туда.

В штабе полка, в овраге, заросшем густыми кустами, собралось много народу. Оказалось, это были бойцы и командиры, отличившиеся в недавних боях. От них Глеб узнал, что происходило справа и слева от его взвода: фашисты наступали полосой в несколько километров и нигде им не удалось прорвать нашу оборону.

Из штабной землянки, вырытой в склоне оврага, вышел командир полка. Храбрецы уже стояли ровным строем. Их вызывали по списку, они по очереди выходили и получали награды.

Выкликнули Глеба Ермолаева. Полковник, человек строгий, но, судя по глазам, и веселый, увидев перед собой совсем молодого солдата, подошел к Глебу и спросил, как отец спрашивает сына:

— Страшно было?

— Страшно, — ответил Глеб. — Струсил я.

— Это он-то струсил! — закричал вдруг задорным голосом полковник. — На нем танк фокстрот танцевал, а он танцы перетерпел и изуродовал немцам машину, как бог черепаху. Нет, ты скажи прямо, не скромничай — не боялся ведь?

— Струсил, — снова сказал Глеб. — Я танк случайно подбил.

— Вот, слышите? — закричал полковник. — Вот молодец! Да кто бы тебе поверил, если бы сказал — не трусил. Как же не бояться, когда на тебя одного такая штука лезет! Но насчет случайности ты, сынок, ошибаешься. Подбил ты его закономерно. Ты в себе страх переборол. Загнал свой страх в башмаки под пятки. Тогда уж и целился смело и смело стрелял. За подвиг тебе полагается орден Красной Звезды. Дырочку на гимнастерке что же не проткнул? Имей в виду, как еще танк сожжешь, так протыкай дырку — будет еще орден.

Глеб Ермолаев был в смущении от похвалы командира. Однако, получив коробочку с орденом, не забыл сказать:

— Служу Советскому Союзу!

Валентин Катаев «Флаг»

Несколько шиферных крыш виднелось в глубине острова. Над ними подымался узкий треугольник кирхи с черным прямым крестом, врезанным в пасмурное небо.

Безлюдным казался каменистый берег. Море на сотни миль вокруг казалось пустынным. Но это было не так.

Иногда далеко в море показывался слабый силуэт военного корабля или транспорта. И в ту же минуту бесшумно и легко, как во сне, как в сказке, отходила в сторону одна из гранитных глыб, открывая пещеру. Снизу в пещере плавно поднимались три дальнобойных орудия. Они поднимались выше уровня моря, выдвигались вперед и останавливались. Три ствола чудовищной длины сами собой поворачивались, следуя за неприятельским кораблем, как за магнитом. На толстых стальных срезах, в концентрических желобках блестело тугое зеленое масло.

В казематах, выдолбленных глубоко в скале, помещались небольшой гарнизон форта и все его хозяйство. В тесной нише, отделенной от кубрика фанерной перегородкой, жили начальник гарнизона форта и его комиссар.

Они сидели на койках, вделанных в стену. Их разделял столик. На сто-

лике горела электрическая лампочка. Она отражалась беглыми молниями в диске вентилятора. Сухой ветер шевелил ведомости. Карандашик катался по карте, разбитой на квадраты. Это была карта моря. Только что командиру доложили, что в квадрате номер восемь замечен вражеский эсминец. Командир кивнул головой.

Простыни слепящего оранжевого огня вылетели из орудий. Три залпа подряд потрясли воду и камень. Воздух туго ударил в уши. С шумом чугунного шара, пущенного по мрамору, снаряды уходили один за другим вдаль. А через несколько мгновений эхо принесло по воде весть о том, что они разорвались.

Командир и комиссар молча смотрели друг на друга. Все было понятно без слов: остров со всех сторон обложен; коммуникации порваны; больше месяца горсточка храбрецов защищает осажденный форт от беспрерывных атак с моря и воздуха; бомбы с яростным постоянством бьют в скалы; торпедные катера и десантные шлюпки шныряют вокруг; враг хочет взять остров штурмом. Но гранитные скалы стоят непоколебимо; тогда враг отступает далеко в море; собравшись с силами и перестроившись, он снова бросается на штурм; он ищет слабое место и не находит его.

Но время шло.

Боеприпасов и продовольствия становилось все меньше. Погреба пустели. Часами командир и комиссар просиживали над ведомостями. Они комбинировали, сокращали. Они пытались оттянуть страшную минуту. Но развязка приближалась. И вот она наступила.

— Ну? — сказал наконец комиссар.

— Вот тебе и ну, — сказал командир. — Все.

— Тогда пиши.

Командир, не торопясь, открыл вахтенный журнал, посмотрел на часы и записал аккуратным почерком: «20 октября. Сегодня с утра вели огонь из всех орудий. В 17 часов 45 минут произведен последний залп. Снарядов больше нет. Запас продовольствия на одни сутки».

Он закрыл журнал — эту толстую бухгалтерскую книгу, прошнурованную и скрепленную сургучной печатью, — подержал его некоторое время на ладони, как бы определяя его вес, и положил на полку.

— Такие-то дела, комиссар, — сказал он без улыбки.

В дверь постучали.

— Войдите.

Дежурный в глянцевитом плаще, с которого текла вода, вошел в комнату. Он положил на стол небольшой алюминиевый цилиндрик.

— Вымпел?

— Точно.

— Кем сброшен?

— Немецким истребителем.

Командир отвинтил крышку, засунул в цилиндр два пальца и вытащил бумагу, свернутую трубкой. Он прочитал ее и нахмурился. На пергаментном листке крупным, очень разборчивым почерком, зелеными ализариновыми чернилами было написано следующее:

«Господин коммандантий совеццки форт и батареи. Вы есть окружени зо всех старой. Вы не имеете больше боевых припаси и продукты. Во избегания напрасни кровопролити предлагаю Вам капитулирование. Условия: весь гарнизон форта зовместно коммандантий и командиры оставляют батарен форта полный сохранность и порядок и без оружия идут на площадь возле кирха — там сдаваться. Ровно 6.00 часов по среднеевропейски время на вершина кирхе должен есть быть иметь выставить бели флаг. За это я обещаю вам подарить жизнь. Противни случай смерть. Здавайтесь.

Командир немецки десант контрадмирал фон Эвершарп».

Командир протянул условия капитуляции комиссару. Комиссар прочел и сказал дежурному:

— Хорошо. Идите.

Дежурный вышел.

— Они хотят видеть флаг на кирхе, — сказал командир задумчиво.

— Да, — сказал комиссар.

— Они его увидят, — сказал командир, надевая шинель. — Большой флаг на кирхе. Как ты думаешь, комиссар, они заметят его? Надо, чтоб они его непременно заметили. Надо, чтоб он был как можно больше. Мы успеем?

— У нас есть время, — сказал комиссар, отыскивая фуражку. — Впереди ночь. Мы не опоздаем. Мы успеем его сшить. Ребята поработают. Он будет громадный. За это я тебе ручаюсь.

Они обнялись и поцеловались в губы, командир и комиссар. Они поцеловались крепко, по-мужски, чувствуя на губах грубый вкус обветренной, горькой кожи. Они поцеловались первый раз в жизни. Они торопились. Они знали, что времени для этого больше никогда не будет.

Комиссар вошел в кубрик и приподнял с тумбочки бюст Ленина. Он вытащил из-под него плюшевую малиновую салфетку. Затем он встал на табурет и снял со стены кумачовую полосу с лозунгом.

Всю ночь гарнизон форта шил флаг, громадный флаг, который едва помещался на полу кубрика. Его шили большими матросскими иголками и суровыми матросскими нитками из кусков самой разнообразной материи, из всего, что нашлось подходящего в матросских сундучках.

Незадолго до рассвета флаг размером по крайней мере в шесть простынь был готов.

Тогда моряки в последний раз побрились, надели чистые рубахи и один за другим, с автоматами на шее и карманами, набитыми патронами, стали выходить по трапу наверх.

На рассвете в каюту фон Эвершарпа постучался вахтенный начальник. Фон Эвершарп не спал. Он лежал одетый на койке. Он подошел к туалетному столу, посмотрел на себя в зеркало, вытер мешки под глазами одеколоном. Лишь после этого он разрешил вахтенному начальнику войти. Вахтенный начальник был взволнован. Он с трудом сдерживал дыханье, поднимая для приветствия руку.

— Флаг на кирхе? — отрывисто спросил фон Эвершарп, играя витой слоновой кости рукояткой кинжала.

— Так точно. Они сдаются.

— Хорошо, — сказал фон Эвершарп. — Вы принесли мне превосходную весть. Я вас не забуду. Отлично. Свистать всех наверх.

Через минуту он стоял, расставив ноги, на боевой рубке. Только что рассвело. Это был темный, ветреный рассвет поздней осени. В бинокль фон Эвершарп увидел на горизонте маленький гранитный остров. Он лежал среди серого, некрасивого моря. Угловатые волны с диким однообразием повторяли форму прибрежных скал. Море казалось высеченным из гранита.

Над силуэтом рыбачьего поселка подымался узкий треугольник кирхи с черным прямым крестом, врезанным в пасмурное небо. Большой флаг развевался на шпиле. В утренних сумерках он был совсем темный, почти черный.

— Бедняги, — сказал фон Эвершарп, — им, вероятно, пришлось отдать все свои простыни, чтобы сшить такой большой белый флаг. Ничего не поделаешь. Капитуляция имеет свои неудобства.

Он отдал приказ.

Флотилия десантных шлюпок и торпедных катеров направилась к острову. Остров вырастал, приближался. Теперь уже простым глазом можно было рассмотреть кучку моряков, стоявших на площади возле кирхи.

В этот миг показалось малиновое солнце. Оно повисло между небом и водой, верхним краем уйдя в длинную дымчатую тучу, а нижним касаясь зубчатого моря. Угрюмый свет озарил остров. Флаг на кирхе стал красным, как раскаленное железо.

— Черт возьми, это красиво, — сказал фон Эвершарп, — солнце хорошо подшутило над большевиками. Оно выкрасило белый флаг в красный цвет. Но сейчас мы опять заставим его побледнеть.

Ветер гнал крупную зыбь. Волны били в скалы. Отражая удары, скалы звенели, как бронза. Тонкий звон дрожал в воздухе, насыщенном водяной пылью. Волны отступали в море, обнажая мокрые валуны. Собравшись с силами и перестроившись, они снова бросались на приступ. Они искали слабое место. Они врывались в узкие, извилистые промоины. Они просачивались в глубокие трещины. Вода булькала, стеклянно журчала, шипела. И вдруг, со всего маху ударившись в незримую преграду, с пушечным выстрелом вылетала обратно, взрываясь, целым гейзером кипящей розовой пыли.

Десантные шлюпки выбросились на берег. По грудь в пенистой воде, держа над головой автоматы, прыгая по валунам, скользя, падая и снова подымаясь, бежали немцы к форту. Вот они уже на скале. Вот они уже спускаются в открытые люки батарей.

Фон Эвершарп стоял, вцепившись пальцами в поручни боевой рубки. Он не отрывал глаз от берега. Он был восхищен. Его лицо подергивали судороги.

— Вперед, мальчики, вперед!

И вдруг подземный взрыв чудовищной силы потряс остров. Из люков полетели вверх окровавленные клочья одежды и человеческого тела. Скалы наползли одна на другую, раскалывались. Их корежило, поднимало на поверхность из глубины, из недр острова, и с поверхности спихивало в открывшиеся провалы, где грудами обожженного металла лежали механизмы взорванных орудий.

Морщина землетрясения прошла по острову.

— Они взрывают батареи! — крикнул фон Эвершарп. — Они нарушили условия капитуляции! Мерзавцы!

В эту минуту солнце медленно вошло в тучу. Туча поглотила его. Красный свет, мрачно озарявший остров и море, померк. Все вокруг стало монотонного гранитного цвета. Все, кроме флага на кирхе. Фон Эвершарп подумал, что он сходит с ума. Вопреки всем законам физики, громадный флаг на кирхе продолжал оставаться красным. На сером фоне пейзажа его цвет стал еще интенсивней. Он резал глаза. Тогда фон Эвершарп понял все. Флаг никогда не был белым. Он всегда был красным. Он не мог быть иным. Фон Эвершарп забыл, с кем он воюет. Это не был оптический обман. Не солнце обмануло фон Эвершарпа. Он обманул сам себя.

Фон Эвершарп отдал новое приказание.

Эскадрильи бомбардировщиков, штурмовиков, истребителей поднялись в воздух. Торпедные катера, эсминцы и десантные шлюпки со всех сторон ринулись на остров. По мокрым скалам карабкались новые цепи десантников. Парашютисты падали на крыши рыбачьего поселка, как тюльпаны. Взрывы рвали воздух в клочья.

И посреди этого ада, окопавшись под контрфорсами кирхи, тридцать советских моряков выставили свои автоматы и пулеметы на все четыре стороны света — на юг, на восток, на север и на запад. Никто из них в этот страшный последний час не думал о жизни. Вопрос о жизни был решен. Они знали, что умрут. Но, умирая, они хотели уничтожить как можно больше врагов. В этом состояла боевая задача. И они выполнили ее до конца. Они стреляли точно и аккуратно. Ни один выстрел не пропал даром. Ни одна граната не была брошена зря. Сотни немецких трупов лежали на подступах к кирхе.

Но силы были слишком неравны.

Осыпаемые осколками кирпича и штукатурки, выбитыми разрывными пулями из стен кирхи, с лицами, черными от копоти, залитыми потом и кровью, затыкая раны ватой, вырванной из подкладки бушлатов, тридцать советских моряков падали один за другим, продолжая стрелять до последнего вздоха.

Над ними развевался громадный красный флаг, сшитый большими матросскими иголками и суровыми матросскими нитками из кусков самой разнообразной красной материи, из всего, что нашлось подходящего в матросских сундучках. Он был сшит из заветных шелковых платочков, из красных косынок, шерстяных малиновых шарфов, розовых кисетов, из пунцовых одеял, маек, даже трусов. Алый коленкоровый переплет первого тома «Истории гражданской войны» был также вшит в эту огненную мозаику.

На головокружительной высоте, среди движущихся туч, он развевался, струился, горел, как будто незримый великан-знаменосец стремительно нес его сквозь дым сражения вперед, к победе.

Алексей Толстой «Нина»

(из «Рассказов Ивана Сударева»)

Чем здоровее человек, да чем грубее и проще жизнь наша, тем он чувствительнее... Не так ли?.. Пустое болтают, будто у Ивана Сударева вовсе нет нервов. Как начнешь иной раз вздыхать, привяжутся жалостливые воспоминания, — уходишь от разговоров, ложишься в траву... Ветер качает травинки, метелки, виден край неба... И сердце стучит в землю: матушка, земля родная, отворись, приласкай дорожного человека...

Вспоминается мне один случай в начале войны. Вам известно, — и рассказывать не стоит, — в каком положении оказались наши пограничные войска, когда он в первый же день разбомбил наши аэродромы. Жизнью своей купили бойцы возможность нашей победы. Об их груди разбилось безудержное немецкое нахальство. Стволы пулеметов и винтовок накалялись докрасна — так мы дрались, отступая. Он окружал нас бесчисленными танками, автоматчиками, бомбил и забрасывал минами, как хотел. Мы пробивались и пробились; нам было туго, но и немец ужаснулся от своих потерь.

Не спорю, — были среди нас малодушные. Вылежав без памяти бомбежку, отряхивались и глаза отворачивали: «Ну, его взяла...» Эти сдавались. И еще была причина. Нас многому учили, но не все крепко усвоили, что в бою у каждого должна быть инициатива. Мы глядели на командира, — он отвечал за все... А если он убит? Мы — без головы?.. Вот что тогда губило многие части... И тогда же стала расти у нас инициатива... Народ смышленый, в драке злой... Гордость наша стонала. Как праздника ждали — добраться до него врукопашную.

Неман остался позади. Мы потеряли связь с частями. И тут немец навалился со всех сторон. Мы наскоро вырыли узкие щели, сидим в них — бронебойных пуль у нас и тех нет. А он клюет нас минами со всех сторон, самолеты — волна за волной, земля скрипит от взрывов, пыль, вонючая гарь, глаза и уши забиты песком. Иной подлец так низко пронесется, поливая из пулеметов, — белесую рожу его успеешь разглядеть.

А мы сидим. Заповеди наши помните? Не признаем себя окруженными — и все. И ему остается самое нежелательное — идти с нами на рукопашное сближение. И точно, — все стихло, ни выстрела, в небе — ни звука. Начинаем слышать, как шумит лес. Высовываемся из щелей, видим — зарево заката, большущее солнце в последний раз светит нам из-под тучи.

Берем легко раненных, способных держать винтовку или хоть ногами передвигать... Осторожно — перебежками направляемся к лесу. Там, знаем, группа автоматчиков и пулеметы. Ползем впритирку в траве между кочками, — одна забота — ближе подобраться, на «ура». А ему бы уж время открыть по нас огонь.

Помню, дрожь меня пробрала: что за черт! — мы уже в полутораста шагах, он должен нас обнаружить, почему он молчит? Встаю, прижимаюсь грудью к березе, вглядываюсь, — на опушке никакого движения. В чем тут уловка? И вдруг начинается трескотня в глубине леса, правее этого места. Трассирующие пули, — синие, красные, зеленые, — замелькали, потянулись нитками. И слышим — русское «ура!». Глотки у нас сами разинулись, — мы поднялись и тоже — «ура!». Проскочили то место, где еще днем сидели немцы, и встретили их в лесной чаще. И отвели душу на этих автоматчиках.

Произошло вот что: отставшая от одного полка неполная рота, под командой лейтенанта Моисеева, пробиваясь на восток, разведала о нашем окружении и, будучи в соседстве, решила нас выручить, — с тылу ударила по автоматчикам. Мы в этот прорыв и вышли.

Моисеев был пылкий человек, рожден воином. Кто он такой на самом деле, мы так и не узнали, — кажется, служил где-то в Западной Белоруссии. Прямой, среднего роста, лицо невыразительное, обыкновенное; рукава гимнастерки засучены по локоть; всегда смеялся добродушно, но взгляд — острый, умный. Да, есть золотые люди на Руси.

Пробиваемся вместе с ротой Моисеева на восток. Сами ищем немцев, — гарнизон ли, оставленный в деревне их первым эшелоном, или десантников, — нападаем первые, и немцы перед нами бегут. Обросли мы бородами, черные все стали, уже не знаю — от грязи ли, от злости. Бывало, Моисеев посмеивается: с такой армией да под музыку, да по Берлину пройтись, на страх немкам, вот будет лихо...

Однажды около полустанка, где стоял разбитый покинутый состав и только что побывали немцы, на зеленом-зеленом сыром лугу, на нескошенной траве увидели лежащую молодую женщину. Руку положила под голову, другую прижала к простреленной груди, — была, как спящая, опущены ресницы, ветерок шевелит каштановые волосы, только с уголка побледневшего рта — струечка крови. Около женщины ползает черноглазая девочка, лет двух, в платьице горошком, тормошит ее и все повторяет: «Мама спит, мама спит...» Мы подошли. Девочка прижалась к матери, ладошками сжала ее щеки и глядит на нас, как испуганный галчонок.

«Товарищи, что там, что там?» — слышим. Бежит Моисеев, рвет на себе ворот гимнастерки. Мы молча расступились. Он остановился и, будто про себя, с удивлением: «Мои, мои, жена, дочь...» Схватил девочку, притиснул к себе... Опустился у жены в изголовье и заплакал, затянул, как ребенок; тут и девочка заревела.

Бойцы, кто засопев, кто вытирая глаза, отошли. Я отобрал у Моисеева револьвер, и на некоторое время оставили его одного с девочкой, стали копать могилу под тремя кудрявыми березками.

Жена его, должно быть, бежала в чем была — с дочкой из Белостока, пробиралась где пешком, где на грузовике, где случайным поездом; на этом полустанке незадолго до нас немец их разбомбил: выскочила, побежала по зеленому лугу. А у немецких летчиков, у желтогубых мальчишек, особенный спорт — пикировать до бреющего полета на бегущую без памяти женщину с ребенком... Может быть, она часу только не дождалась встречи с мужем...

Вырыли могилу под березами, думали, что для одного человека, а пришлось положить туда двоих. Прискакал один из наших разведчиков на заморенной лошаденке, сообщил, что обнаружена группа мотоциклистов на большаке, который пересекал около этого полустанка железнодорожный путь. Можно было, конечно, отойти незаметно, не ввязываться в драку. Но подошел Моисеев с девочкой на руках; У него даже лицо изменилось, стало серое, глаза погасли. «Никак нет, я не согласен, — сказал он, — хочу встретить их, как должно... Только так, только так, товарищи...» Погладил девочку по головке и передал на руки бойцу, раненному в голову, и мне — повелительно: «Возвратите мое личное оружие».

Моисеев сам провел всю операцию, — в узком месте дороги навалил деревья, посадил в засаду пулеметчиков и стрелков, и, когда немцы беспечно и с удивлением остановились около завала и задние машины подтянулись, он истребил их огнем и штыками, — всех, до последнего человека. То ли он действительно искал смерти в этом бою, то ли душила его злоба, — он вертелся с винтовкой в самой гуще схватки. Весь живот ему прошило из автомата. Все же он нашел силы, сел на дороге, оглядывая немецкое побоище... «Ну вот, Маруся, — сказал, видимо, уже немножко не в себе, — это по тебе тризна, хороним тебя с музыкой...» Повалился на левый бок, посиневшей Рукой потащил из кобуры револьвер. У него был весь живот перерезан...

Похоронили их обоих в одной могиле. Девочка на руках у того бойца, представьте, не плакала, но глядела, как взрослая, когда зарывали ее мать и отца. Может быть, не понимала, что мы делаем? Хотя нет, — дети в эту войну понимают больше, чем нам кажется. У них в умишках многое копошится и созревает со временем...

К вечеру в лесу, на привале, мы вскипятили воду в шлемах, помыли нашу девочку, завернули в плащ- палатку, устроили ей гнездо из ветвей и на охрану поставили с винтовкой бойца-пограничника Матвея Махоткина, страшенного на вид мужчину. Девочка спала плохо, все просыпалась, звала: «Мама...» Матвей ей говорил: «Спи, спи, не бойся...» Но уже на другой день она затихла. Матвей никому ее не доверял, сам нес на руках и добился, как ее зовут; она долго не хотела говорить, потом вдруг сказала ему на ухо: «Нина...»

Еще много дней пробивались на восток через немецкие заслоны, а когда вплотную подошли к линии фронта, решили девочкой не рисковать... В местечке Немирово попросили незнакомую нам женщину Рину Михальчук, — понравилась она нам, поверили ей, — взять наше дитя. Что было у нас сахару и белых галет — все отдали этой женщине в приданое за Ниной. Уходили из Немирова — заглянули в ее хату. Нина прыгала у приемной матери на руках, а женщина тихо плакала... Вот и вся моя история... <...>

Олег Орлов «Легкий груз»

На лесной лагерь партизан несколько дней наступали фашисты, сжимая кольцо окружения. Партизаны готовились к решительному бою.

Настала ночь. И с Большой земли прилетел к партизанам маленький двухместный самолет ПО-2. Он с трудом сел на крохотную полянку. К летчику тотчас подбежали партизаны:

— Вовремя, друг, прилетел... Сейчас тебя нагрузим...

— Кого повезу? — спросил летчик.

— Детей.

Летчик прикинул длину поляны, по которой должен был разбегаться его самолет, и сказал:

— Возьму четверых... Больше не поднять.

— Что ты, милый, — сказал летчику старик партизан. — То — малыши. Каждый с цыпленка... Изголодались... Легкий груз! А с детьми, сам пойми, — какой нам бой? Никак воевать нельзя!

— Ладно! Возьму пятерых... Во вторую кабину! — сказал летчик и пошел осматривать поляну, с которой нужно было взлетать.

Вернулся он быстро, вскочил на крыло самолета и заглянул в кабину. Он насчитал семь голов — в картузах и платочках.

— Говорил же, не больше шести, — проворчал летчик и запустил мотор.

Самолет взлетел, едва не задев колесами верхушки елок. Летчик вздохнул с облегчением: «Поднялись...»

Теперь самое трудное было — перелететь линию фронта.

Ровно гудел мотор. Свистел в расчалках крыльев ветер. Мчалась внизу темная земля.

Вдруг... Что такое? Ослепительный луч света полоснул по самолету сверху. Летчик понял: его заметил фашистский ночной истребитель.

Скорость фашиста в пять раз больше, значит, не уйти. Но самолет ПО-2 увертливее истребителя и не боится ночью летать у самой земли.

Началось неравное состязание. ПО-2 снижался, закладывал виражи, прятался между едва приметными холмами. И фашист терял его из виду, промахивался. Только раз фашистские пули ударили по крылу нашего самолета.

Промахнувшись, истребитель уходил далеко вперед, потому что для разворотов на большой скорости ему нужно было сделать круг в пять километров. А наш самолет тем временем набирал высоту, ища спасительное облако, но, завидев свет мощной фары истребителя, снова уходил к земле.

«Только бы дотянуть до своих, — думал летчик. — Еще бы десять минут... Еще бы пять...» Спикировав, он в который раз ушел от фашиста.

И тут летчик заметил — погасли звезды, пропал стремительный луч фары. ПО-2 окружили плотные облака. Это было спасение...

Когда самолет приземлился на аэродроме, у летчика едва хватило сил выбраться из кабины.

— Ну, — сказал он заплаканным ребятишкам, — приехали. Теперь все фашисты позади. Здесь земля наша, советская...

И ребята начали робко показываться из кабины. Один за другим они сползали с крыла на землю, собираясь в кучку.

Летчик с удивлением стал их считать: семь, восемь, девять... Десять, одиннадцать, двенадцать... Тринадцать, четырнадцать! Пятнадцать!

Пятнадцать ребятишек мал мала меньше упрятали партизаны в кабину самолета, куда едва можно было втиснуться двум взрослым людям!..

Покачал летчик головой. И погладил пробитое пулями крыло своего маленького, но надежного самолета.

...А партизаны после той ночи смогли с боем выйти из окружения в соседний большой лес.

Павел Нилин «Совесть»

Никто из товарищей не мог бы в точности сказать, где родился он, где вырос и где оставил семью, этот невзрачный на вид, неразговорчивый и как будто застенчивый Антон Бережков.

Никто не помнил теперь, когда и откуда он пришел сюда, в стрелковое подразделение, которым командовал капитан Князев, никто, впрочем, никогда и не спрашивал его об этом. Как- то не приходилось спросить.

И он сам никого ни о чем не спрашивал...

В землянке в короткие паузы между боями он сидел всегда в сторонке, занятый починкой обмундирования и пригонкой снаряжения.

Писем он никогда никому не писал.

А когда с ним разговаривал заместитель политрука, он отвечал на вопросы кратко и не очень охотно, уклончиво.

Бывают такие скрытные, тихие люди.

Но как только начинался бой, человек этот сразу преображался, становился подвижным и цепким и лез в самое пекло, будто отыскивая для себя самое трудное дело в этой трудной и тяжелой войне.

И заметно было, что драться он умеет, что в боевом азарте он не теряет головы и смелость его сочетается со сноровкой и ловкостью и природным, неистребимым лукавством.

Однажды он прыгнул во время боя в глубокий немецкий окоп, где сидели два солдата и офицер.

Двух солдат, растерявшихся, должно быть, от неожиданности, он заколол штыком. А офицер свалил его, подмял под себя и стал душить. Офицер был крупный, тяжелый и толстый, может быть, больше оттого, что надел поверх шинели дамскую беличью шубу.

Видно, и дама, носившая эту шубу, была не из мелких.

Маленький Бережков совсем было исчез под грузной тушей. Но через мгновение офицер вдруг всхлипнул, дернулся и свалился на мокрую солому, устилавшую глубокий немецкий окоп.

Оказывается, Бережков, полузадушенный, отыскал под беличьей шубой офицерский кинжал и ткнул офицера в брюхо сквозь сложную броню из шинели, мундира и белья.

В другой раз Бережков оказался один на один против тяжелого немецкого танка, прорвавшего наше боевое охранение.

Похоже было, что Бережкова больше нет. Может, танк уже раздавил его. Но вдруг танк подпрыгнул и закрутился на месте. И тогда стало ясно, что боец жив и цел. Он только прижался к снегу и, слившись с ним в своем белом маскировочном халате, кинул связку гранат под танк...

Всю зиму батальон, как и вся армия наша, начавшая наступление, шел в метель и в мороз по глубоким снегам, пробирался ползком в дыму жгучей поземки, часами и сутками лежал под открытым небом на обледеневшем снегу, блокируя и атакуя узлы немецкого сопротивления...

Выносливостью и даже смелостью теперь, пожалуй, нелегко удивить. И все-таки Бережков, рядовой, невзрачный на вид красноармеец, именно этим удивлял многих. А совсем недавно, в апреле, он, казалось, сам превзошел себя.

Враги пошли в контратаку, чтобы таким способом удержать укрепленный пункт, за который уже сутки шел упорный бой. После того как контратака была отбита и наша пехота продвинулась вперед, с правого фланга почти в тылу у наступающих неожиданно заговорили два замаскированных пулемета. Опасность для нашей пехоты была велика. И тут Бережков обратил на себя всеобщее внимание. Под пулеметным огнем, не ожидая приказаний, он быстро пополз в ту сторону, прорывая в глубоком снегу узенькую траншею. Вскоре за ним последовали еще три бойца. Но догнать Бережкова было нелегко. Он полз, как лисица, сердито орудуя руками и ногами.

Минут через пять все услышали взрыв гранаты. Потом второй, третий. Некоторое время спустя раздались еще пять или шесть взрывов. Но главное уже было сделано Бережковым. Пулеметы замолчали после первых взрывов. Пехота снова двинулась вперед. И Бережков поспешно бросился догонять наступающих, оставляя позади себя на зернистом предвесеннем снегу пятна крови.

А вечером, когда немецкие глубокие блиндажи были заняты нашей пехотой, молчаливый этот человек, отказавшийся пойти в санбат, перевязанный, сидел по своему обыкновению в уголке на бревнышке и, как всегда, был занят починкой своего обмундирования. Но теперь все разговоры были сосредоточены вокруг него. И многие спрашивали, как он себя чувствует? Не лучше ли ему все-таки сходить в санбат? Бережков конфузливо отвечал, что у него все в порядке, что пули только оцарапали его и каску помяли. А так — полный порядок...

Вспомнили, что Бережков был уже представлен раньше к медали «За отвагу». и теперь говорили, что когда °н будет получать медаль, ему, наверно, тут же вручат орден, потому что лейтенант уже доложил про него капитану Князеву. А капитан Князев человек внимательный и давно знает про Бережкова. Может, Бережкову даже звание присвоят.

— Будешь, Бережков, у нас командиром.

Бережков вдруг улыбнулся:

— А вы согласны, чтоб я был?

— Ну что же, — сказали красноармейцы. — Человек ты смелый, огневой.

Приходили из соседнего взвода и даже из третьей роты приходили спрашивать, что за парень такой отчаянный у них во втором взводе. Последним в тот вечер пришел сержант-сибиряк Афанасий Балахонов. Он сказал, что сибиряки тоже удивились. Ну, один пулемет заглушить — это понятно. Но чтобы два станковых зараз один человек заглушил... И главное — быстро, вот что любо-дорого. Можно считать — это просто геройство. Привет такому товарищу.

Бережков, стесняясь, опускал глаза. Похвала сибиряков, видимо, тронула его. Ведь теперь все знают, что за парни — сибиряки... Похвала сибиряков стоит многого.

Но, похвалив, Балахонов не уходил. Он присел рядом с героем и, приглядываясь к нему, стал расспрашивать обо всем. Потом сказал:

— Я тебя, парень, где-то, однако, видел.

— Не знаю, где, — сказал Бережков.

— И голос мне твой знакомый, — задумчиво произнес сержант.

И вдруг в памяти двух людей, может быть, одновременно, возникло Минское шоссе в октябре. Дождь и снег и снова дождь. И туман, ползущий из леса. А где-то вдалеке бухают пушки.

По шоссе увозили раненых. А навстречу им двигалась колонна грузовиков, в которых ехали на фронт сибиряки.

На короткой остановке идущие в бой расспрашивали вышедших из боя 0 немце. Враг остервенело рвался к Москве. Он, говорили, уже прорвал передний край нашей обороны. Бойцы закуривали и ждали встречи с ним. Непонятно еще было, где и когда эта встреча произойдет.

И вот из тумана вышел небольшого роста человек в военной шапке и в шинели, но подпоясанный не ремнем, а обрывком провода.

— Разрешите, товарищи, и мне закурить, — сказал он, — как пострадавшему бойцу.

Видно было, что он не ранен, но винтовки у него не было.

— Винтовка-то у тебя где? — спросили его.

— Винтовка, — повторил этот странный человек. И вдруг озлился: — Вы, наверно, еще там не бывали. Вот как побываете... — крикнул он, точно рыба на берегу, открывая рот, заросший давно небритой рыжей щетиной.

— Дурак, — сказал ему раненый. — Это же сибиряки. Чего ты их пугаешь.

А один сибиряк брезгливо взял человека за шиворот и спихнул с обочины.

— Что ж вы на русского, как на немца, бросаетесь? — закричал странный человек, снова выползая на шоссе.

— Какой ты русский, — сдерживая ярость, сказал ему сибиряк. — Ты чурка с глазами. Я таких из глины могу делать. По три копейки за штуку, руки только марать не хочу, а пулю жалко...

И странный человек ушел в туман.

Бережков не стал финтить. Неожиданно прослезившись сейчас, он признался, что все так в точности и было тогда в октябре. Он был напуган, отстал от своей части, которая шла на пополнение к Москве или за Москву.

Документы у него были в общем правильные. Видно было, что он отстал от части. И патрули указывали ему, куда обратиться, чтобы вернуться к своим. А встречным людям он говорил: вышел, мол, из окружения. Народ жалел его. Угощали, потчевали чем придется. Одна баба пяток яиц ему дала. Дома, может, у нее дети, а она ему — пяток яиц даром.

— На, пожалуйста, дорогой товарищ, ежели ты наш защитник, красный армеец.

Народ повсеместно приветствовал его, как бойца. И было стыдно ему. Ну с какими глазами он после войны поехал бы к детям, к жене домой, в совхоз на Волгу? Дети его учатся, растут, все понимают. Неужели он и детям своим будет врать?

В Москве в это время даже бабы окопы рыли и кровь свою сдавали в госпиталя. Побродил Бережков по Москве этак дня полтора, поглядел на все, и постигла его такая смертная тоска, какой, наверно, не испытать больше во всю жизнь.

— Чурка с глазами, сказал ты про меня тогда, — напомнил Бережков сержанту Балахонову. — Может, я действительно как чурка тогда был. Все русские как русские, а я — как чурка. Подумал я, подумал и пошел обратно на фронт.

Вот тут Бережков и понял, как говорят старухи, всю казнь господнюю. Шел он на фронт, а его не пускали. Говорил он в сердцах часовому на шоссе:

— Ведь я не на свадьбу иду, на войну. Чего же ты меня задерживаешь?

А часовой говорил:

— Мы на войну тоже не всех пускаем. Проверять тебя надо.

Приблудился все-таки Бережков к одной части. Показал документы. Время было горячее, приняли его. Проявил он себя. Да так и остался тут-

— А все-таки до сей поры сердце жжет мне пятно, которое положил я на себя в октябре. Не напугает меня теперь немец во веки веков. Нам политрук объяснял, будто немец сейчас грозится весной. Пусть. Хоть весной, хоть летом. Нечему ему нас пугать. А за испуг мой тогдашний буду я теперь ему мстить до окончания жизни моей, пока не сниму с себя пятно окончательно.

Балахонов слушал его. Потом признался:

— А я, знаешь, тоже тогда затосковал. Почему, думал, я на него пулю пожалел. Казнить надо таких людей, которые с испуга могут Советскую Родину продать. А ты, однако, вон, гляди какой. Действуешь. Сердце просто радуется глядеть на тебя. Ведь ты кровью своей, как я понимаю, смываешь с себя пятно. Звать-то тебя как?

— Антон Иваныч.

— Ну, действуй, Антон Иваныч, на счастье, — сказал, протянув ему руку, сержант-сибиряк Афанасий Балахонов. — Желаю быть с тобой знакомым...

И Бережков заметно повеселел от этих слов. Он, оказывается, не от природы угрюмый и тихий. Он от смертной тоски своей, от пятна на совести стал угрюмым. А на самом деле он веселый, Антон Бережков.

Андрей Платонов «Маленький солдат»

Недалеко от линии фронта внутри уцелевшего вокзала сладко храпели уснувшие на полу красноармейцы; счастье отдыха было запечатлено на их усталых лицах.

На втором пути тихо шипел котел горячего дежурного паровоза, будто пел однообразный, успокаивающий голос из давно покинутого дома. Но в одном углу вокзального помещения, где горела керосиновая лампа, люди изредка шептали друг другу успокаивающие слова, а затем и они впали в безмолвие.

Там стояли два майора, похожие один на другого не внешними признаками, но общей добротою морщинистых загорелых лиц; каждый из них держал руку мальчика в своей руке, а ребенок умоляюще смотрел на командиров. Руку одного майора ребенок не отпускал от себя, прильнув затем к ней лицом, а от руки другого осторожно старался освободиться. На вид ребенку было лет десять, а одет он был как бывалый боец — в серую шинель, обношенную и прижавшуюся к его телу, в пилотку и в сапоги, пошитые, видно, по мерке на детскую ногу. Его маленькое лицо, худое, обветренное, но не истощенное, приспособленное и уже привычное к жизни, обращено было теперь к одному майору; светлые глаза ребенка ясно обнажали его грусть, словно они были живою поверхностью его сердца; он тосковал, что разлучается с отцом или старшим другом, которым, должно быть, доводился ему майор.

Второй майор привлекал ребенка за руку к себе и ласкал его, утешая, но мальчик, не отымая своей руки, оставался к нему равнодушным. Первый майор тоже был опечален, и он шептал ребенку, что скоро возьмет его к себе и они снова встретятся для неразлучной жизни, а сейчас они расстаются на недолгое время. Мальчик верил ему, однако и сама правда не могла утешить его сердца, привязанного лишь к одному человеку и желавшего быть с ним постоянно и вблизи, а не вдалеке. Ребенок знал уже, что такое даль расстояния и время войны, — людям оттуда трудно вернуться друг к другу, поэтому он не хотел разлуки, а сердце его не могло быть в одиночестве, оно боялось, что, оставшись одно, умрет. И в последней своей просьбе и надежде мальчик смотрел на майора, который должен оставить его с чужим человеком.

— Ну, Сережа, прощай пока, — сказал тот майор, которого любил ребенок. — Ты особо-то воевать не старайся, подрастешь, тогда будешь. Не лезь на немца и береги себя, чтоб я тебя живым, целым нашел. Ну чего ты, чего ты — держись, солдат!

Сережа заплакал. Майор поднял его к себе на руки и поцеловал лицо несколько раз. Потом майор пошел с ребенком к выходу, и второй майор тоже последовал за ними, поручив мне сторожить оставленные вещи.

Вернулся ребенок на руках другого майора; он чуждо и робко глядел на командира, хотя этот майор уговаривал его нежными словами и привлекал к себе как умел.

Майор, заменивший ушедшего, долго увещевал умолкшего ребенка, но тот, верный одному чувству и одному человеку, оставался отчужденным.

Невдалеке от станции начали бить зенитки. Мальчик вслушался в их гулкие мертвые звуки, и во взоре его появился возбужденный интерес.

— Их разведчик идет! — сказал он тихо, будто самому себе. — Высоко идет, и зенитки его не возьмут, туда надо истребителя послать.

— Пошлют, — сказал майор. — Там У нас смотрят.

Нужный нам поезд ожидался лишь назавтра, и мы все трое пошли на ночлег в общежитие. Там майор покормил ребенка из своего тяжело нагруженного мешка. «Как он мне надоел за войну, этот мешок, — сказал майор, — и как я ему благодарен!»

Мальчик уснул после еды, а майор Бахичев рассказал мне про его судьбу.

Сергей Лабков был сыном полковника и военного врача. Отец и мать его служили в одном полку, поэтому и своего единственного сына они взяли к себе, чтобы он жил при них и рос в армии. Сереже шел теперь десятый год; он близко принимал к сердцу войну и дело отца и уже начал понимать по-настоящему, для чего нужна война. И вот однажды он услышал, как отец говорил в блиндаже с одним офицером и заботился о том, что немцы при отходе обязательно взорвут боезапас его полка. Полк до этого вышел из немецкого охвата, ну с поспешностью, конечно, и оставил у немцев свой склад с боезапасом, а теперь п0лк должен был пойти вперед и вернуть утраченную землю и свое добро на ней, и боезапас тоже, в котором была нужда. «Они уже и провод в наш склад, наверно, подвели — ведают, что отойти придется», — сказал тогда полковник, отец Сережи. Сергей вслушался и сообразил, о чем заботится отец. Мальчику было известно расположение полка до отступления, и вот он, маленький, худой, хитрый, прополз ночью до нашего склада, перерезал взрывной замыкающий провод и оставался там еще целые сутки, сторожа, чтобы немцы не исправили повреждения, а если исправят, то чтобы опять перерезать провод. Потом полковник выбил оттуда немцев, и весь склад целым перешел в его владение.

Вскоре этот мальчуган пробрался по- далее в тыл противника; там он узнал по признакам, где командный пункт полка или батальона, обошел поодаль вокруг трех батарей, запомнил все точно — память же ничем не порченная, — а вернувшись домой, показал отцу по карте, как оно есть и где что Сходится. Отец подумал, отдал сына ординарцу для неотлучного наблюдения за ним и открыл огонь по этим пунктам. Все вышло правильно, сын дал ему верные засечки. Он же маленький, этот Сережка, неприятель его за суслика в траве принимал: пусть, дескать, шевелится. А Сережка, наверно, и травы не шевелил, без вздоха шел.

Ординарца мальчишка тоже обманул, или, так сказать, совратил: раз он повел его куда-то, и вдвоем они убили немца — неизвестно, кто из них, — а позицию нашел Сергей.

Так он и жил в полку при отце с матерью и с бойцами. Мать, видя такого сына, не могла больше терпеть его неудобного положения и решила отправить его в тыл. Но Сергей уже не мог уйти из армии, характер его втянулся в войну. И он говорил тому майору, заместителю отца, Савельеву, который вот ушел, что в тыл он не пойдет, а лучше скроется в плен к немцам, узнает у них все что надо и снова вернется в часть к отцу, когда мать по нему соскучится.

И он бы сделал, пожалуй, так, потому что у него воинский характер.

А потом случилось горе, и в тыл мальчишку некогда стало отправлять. Отца его, полковника, серьезно ранило, хоть и бой-то, говорят, был слабый, и он умер через два дня в полевом госпитале. Мать тоже захворала, затомилась — она была раньше еще поувечена двумя осколочными ранениями, одно было в полость, — и через месяц после мужа тоже скончалась; может, она еще по мужу скучала... Остался Сергей сиротой.

Командование полком принял майор Савельев, он взял к себе мальчика и стал ему вместо отца и матери, вместо родных — всем. Мальчик ответил ему тоже всем сердцем.

— А я-то не из их части, я из другой. Но Володю Савельева я знаю еще по давности. И вот встретились мы тут с ним в штабе фронта. Володю на курсы усовершенствования посылали, а я по другому делу там находился, а теперь обратно к себе в часть еду. Володя Савельев велел мне поберечь мальчишку, пока он обратно не прибудет... Да и когда еще Володя вернется и куда его направят! Ну, это там видно будет...

Майор Бахичев задремал и уснул. Сережа Лабков всхрапывал во сне, как взрослый, поживший человек, и лиц0 его, отошедши теперь от горести и воспоминаний, стало спокойным и невинно счастливым, являя образ святого детства, откуда увела его война.

Я тоже уснул, пользуясь ненужным временем, чтобы оно не проходило зря.

Проснулись мы в сумерки, в самом конце долгого июньского дня. Нас теперь было двое на трех кроватях — майор Бахичев и я, а Сережи Лабкова не было.

Майор обеспокоился, но потом решил, что мальчик ушел куда-нибудь на малое время. Позже мы прошли с ним на вокзал и посетили военного коменданта, однако маленького солдата никто не заметил в тыловом многолюдстве войны.

Наутро Сережа Лабков тоже не вернулся к нам, и Бог весть, куда он ушел, томимый чувством своего детского сердца к покинувшему его человеку — может быть, во след ему, может быть, обратно в отцовский полк, где были могилы его отца и матери.

Рекомендуем посмотреть:

Рассказы о войне для школьников. Рассказы о взятии Берлина

Рассказы о войне для младших школьников

Рассказы о Великой Отечественной войне 1941-1945 для 3-4 класса

Рассказы о Великой Отечественной войне 1941-1945 для школьников 5-6 класса

Нет комментариев. Ваш будет первым!